27 мая 2017, Суббота
PDA RSS
РУБРИКИ
Свежий номер
Городские новости

Политика

Экономика

Общество

Культура

Спорт

Наследие

Круглый стол

Номера газеты в формате PDF
АВТОРИЗАЦИЯ
Логин  
Пароль  
Запомнить меня
 
  Регистрация
  Забыли пароль?
О ГАЗЕТЕ
Сотрудники

Реклама

Подписка

История газеты

Учредитель

Как с нами связаться

ГОСТЬ РЕДАКЦИИ

Борис  Валентинович  АВЕРИН
22.01.2010

Человек инстинктивный


Профессор кафедры истории русской литературы филологического факультета Большого университета Борис Валентинович Аверин, с которым удивительно интересно говорить на самые разные темы – о современной литературе, о Владимире Набокове, о феноменальном культурном пространстве, коим является наш таинственный и загадочный, полный мистики город, не всегда был литературоведом. Сначала он стал исследователем Арктики и, говоря словами Ираклия Андроникова, много в том преуспел. Но однажды...

 

– Как все же вышло так, Борис Валентинович, что вы, геофизик, однажды оказались на филфаке ЛГУ?

– Меня сызмальства очень сильно тянуло к путешествиям. После школы отправился с приятелем, поступавшим на геофизический факультет Арктического училища, в Константиновский дворец в Стрельне, где это училище располагалось. И вдруг чувствую: мне это место нравится – я хочу здесь жить. Через два года я, конечно, сказал себе, что меня эстетика купила... Но купила!

Тогда случилась смешная история. Я окончил Арктическое училище с отличием, и мою фамилию занесли на особую доску. Позднее Константиновский дворец стал функционировать как музей, и рядом с этой доской появился стенд с краткими сведениями о заслугах некоторых выпускников. На стенд повесили и мою фотографию (я запускаю радиозонд на Земле Франца-Иосифа) с подписью: «Старший инженер-аэролог обсерватории «Дружная» на острове Хейса». Указаны годы зимовки, а внизу: «Ныне: неизвестно». Так я исчез с горизонтов геофизики.

К литературе меня тянуло со школьных лет, но в ту пору поступление на филфак выглядело несерьезно – все тянулись к технике. Однако нисколько не жалею о выборе первой профессии – зато уж попутешествовал по Арктике! А потом был финал: директор Арктического института на переаттестации вдруг обратил внимание, что я учусь на вечернем отделении филфака (куда перевелся с заочного, поступив на него перед отъездом на зимовку) – совсем не по профилю. Кривя душой, я наплел, что хочу знать языки, на что он резонно заметил: учитесь-то вы на русском отделении, а не на английском или там французском. Затем сильно задумался, а потом вдруг предложил... отправить меня в Женеву, нашим представителем в Международной метеорологической организации – там, мол, и языки подучу. А у меня уже были оформлены документы на зимовку в Антарктиду, даже пройдено собеседование в райкоме КПСС одновременно с самим Эдуардом Хилем, собиравшимся в Японию на ЭКСПО-70. Зимовка на станции «Восток» меня, сказать честно, не очень манила, но плыть-то туда сколько – это же почти кругосветное путешествие! И я заколебался. А тут мне еще аспирантуру предложили в Пушкинском Доме, правда, менять один институт на другой я не хотел и решил, что туда не пойду.

И вдруг вызывает меня Г. П. Макогоненко, завкафедрой русской литературы в Университете, и предлагает полставки ассистента – 52 рубля 50 копеек, как сейчас помню. «На год пойдете?» – «Пойду!» Ставка была временная, без всяких гарантий на будущее. И сразу из студентов я попал в преподаватели, оставив солидную зарплату инспектора арктических аэрологических станций в 130 рублей, а также мысль о работе в Женеве, за которую платили вообще немыслимые деньги – как и в Антарктиде, где помимо жалованья полагалось еще по 16 рублей командировочных в сутки. С этого момента я покинул геофизическое поприще.

– Зато вступили на литературоведческое. Каково же нынешнее место литературы, печатного слова в нашей жизни?

– Тут надо начинать с истории давней... На протяжении многих веков в России главной книгой была Библия. И так сложилось, что авторитет священного слова передался по наследству слову печатному. У нас и оно стало почти сакральным. Представить себе, что что-то напечатанное неправда, было нельзя! Это продолжалось и в советское время – сомневаться в газете «Правда» простому человеку было невозможно. Даже в постсоветское время наблюдалось что-то подобное.

Если во Франции ХVIII века четыре газеты полемизируют друг с другом и всякий читатель знает, что в одной написано одно, а в другой – другое, и никого это не смущает, то у нас такого не было никогда. Тираж первой русской газеты «Санкт-Петербургские ведомости» был в 1729 г. всего 800 экземпляров – больше не требовалось. До 1905 года наши газеты делились на правительственные и более или менее независимые, но все равно разве представишь, чтобы, как в Баварии, освещалась личная жизнь монарха, да еще и критически?

А потом наступили новые времена. И оказалось, что истина относительна. Раньше говорили: вот правда, вот идеал, а теперь идеала никто не знает, и ни одна газета не есть истина в последней инстанции. Отсюда и отношение к печатному слову не вполне серьезное: ну да, пишут? – а другие другое напишут... Вот даже и великий спор о башне: одни оголтелые интеллигенты говорят, что она чудовищна, а другие, ничуть не хуже первых, утверждают: ах как хороша!

– А вы сами в этом споре среди каких оголтелых интеллигентов?

– Я, конечно, категорически против башни! Представить себе, чтобы на острове Сардиния, в центре старинного городка Альгеро возвели здание в восемь этажей, нельзя. Там больше пяти-шести не строили и не будут строить никогда – это уничтожит панораму города. В Мюнхене – пожалуйста: башни стоят, но, извините, не на Мариенплац и не на Людвигштрассе. Правда, в Вене есть новые здания в центре, но это следствие войны. И вот наша башня... Да подобных ей по всему миру тысячи. Приехал мой приятель из Юго-Восточной Азии: там таких башен, говорит, полно! Хоть в Сингапур, хоть в какую африканскую страну поезжайте – и там будет громоздиться подобная башня, ну пусть немного пониже. Так что в нашей башне нет никакой новинки. Меня она не раздражает, но и не радует. Сравнивать нашу башню с Эйфелевой совершенно неправильно. На это двух точек зрения нет. То есть они есть, но единственная истинная: ни в коем случае это уродство не строить. Вы спросите, откуда я это знаю, и я скажу вам – это у меня инстинкт такой. Как объяснить человеку, что башня безвозвратно испортит петербургское абсолютное пространство – выверенное, сложившееся, с волнующими линиями?..

– Но ведь сегодня за башню выступают и люди с именами, эстетически развитые. Им что, изменил тот самый инстинкт, который есть у вас?

– Я был на демонстрации против строительства башни. И, как в свое время, когда случился путч ГКЧП и я пришел на Дворцовую, – все знакомые! Здесь было то же самое: смотрю – все знакомые лица. Собрались тысячи три, все было благопристойно, милиция вела себя идеально, все высказывались против. Но при этом раздавали список тех, кто за. Вот это и есть знаменитый плюрализм. Он начал развиваться как философия и политика, когда рухнул тоталитарный режим. Ну не надо свободным людям одной единственно верной идеологии! Но, подчеркну, это касается только идеологии, а вот чтобы было десять нравственностей – такого не бывает. Конечно, вкусы у всех разные, но это не значит, что критериев вовсе нет. Если единственным критерием становится новизна как таковая, результат оказывается сомнительным.

Многие говорят: что ново, то и хорошо, чего не было, то и интересно. В каком-то смысле да, но в каком-то смысле как раз наоборот. Обманчивое «новое», выраженное в башне, означает полное забвение традиций. Когда новое опирается на споры с традицией, но традиция угадывается, тогда это продуктивно. Но когда традиция отброшена вообще, очень часто новое просто разрушительно. Новизна не есть абсолютный критерий.

– Двадцать лет назад читали больше – мы же чувствуем это. Наши дети уже не такие книгочеи, как мы с вами.

– Литературу побеждает компьютер. Это мощное средство развлечения – там все ярко, все доступно. Очень много читают в компьютере. Вот у меня на экзамене студент отвечал на вопрос о «Петербурге» Андрея Белого. Я спрашиваю, какую редакцию он читал, какое издание. «А я не знаю». – «Как не знаете?!» – «А я читал в Интернете, там издание не указано». И все же книги не очень-то уступают свои позиции. Когда я был на московской книжной выставке-ярмарке, она меня потрясла. Четыре этажа огромного здания, и в каждом закуточке – издательство. Литературы у них море! 150 рублей вход, между прочим, но никого это не останавливает – не протолкнуться.

Может быть, читают теперь меньше. Но среди моих студентов, например, много очень начитанных людей, особенно в современной и западной философской литературе. И такие вопросы задают! Поэтому пессимизма на сей счет у меня нет. Я бываю в редакциях журналов – и петербургских, и московских, и всюду огромные стопы рукописей – романов, повестей, поэм. И масса этого печатается, но ориентироваться в этом потоке стало трудно. Когда в позапрошлом веке брали в руки номер «Отечественных записок», то прежде всего смотрели, что там пишут критики, а теперь критики практически нет. Толстые журналы выходят раз в месяц, а критику, чтобы разобраться в новинках литературы, нужно месяца два.

Какой выход? Газеты. В императорской России они пользовались огромной популярностью, ибо там помимо новостей всегда помещались рассказы, повести и критические статьи. Чехов шел к Суворину в «Новое время», поскольку эту газету расхватывали, а Суворину нужен был Чехов – благодаря его имени газета покупалась.

– Хотелось бы теперь расспросить вас о другом – как меняется восприятие поэзии Серебряного века?

– Когда я учился в Университете, то долгое время пытался понять, что такое символизм. Читаю статьи символистов – Блока, Вячеслава Иванова или Андрея Белого: слова русские, а о чем они говорят, в толк не возьму! Чувствую, что за этим что-то стоит, а вот что именно – не улавливаю. Для того чтобы понимать символистов, нужно, как говорил Андрей Белый, иметь личный мистический опыт – на языке современной психологии это называется «измененное состояние сознания».

В 1960 – 1970-е годы Блок для нас был центральной фигурой. Мы воспринимали его как поэта, завершающего великую традицию русской литературы XIX века. Количество дипломных сочинений по нему было неисчислимо. Я читал спецкурс по Блоку, аудитория всегда была полна. Но нам было трудно понимать Блока, потому что у нас не хватало культуры. «Молчи, Флоренция, Иуда...», – пишет он в «Итальянских стихах». Что это значит, почему она – Иуда?! Блок писал, что проклинает Флоренцию за то, что она сама себя предала, модернизировала и изуродовала свои дома и улицы (это то самое, что происходит сейчас с Петербургом). Но есть и еще один смысл, но, чтобы его понять, надо знать одну «мелочь»: что Флоренция изгнала Данте, потому она и Иуда. И сколько таких «мелочей»!

Поэзия символистов была центральным событием нашей молодости. А потом прошло время, и мы стали понимать, что в ХХ веке есть еще многое, чего мы не знаем. Например, мы совсем мало знали Николая Гумилева, так как его просто не издавали, как и многих других авторов Серебряного века. А ведь акмеист Гумилев в «Шестом чувстве» обнаруживает родство с символистами. Что такое шестое чувство? Это чувство красоты. У нас нет органа для его восприятия, в отличие от звука или изображения. И вдруг открывается, что есть – мы все-таки ведь воспринимаем красоту! Все то, что было не издано, далеко спрятано, приходилось разыскивать. А потом пошла философская литература, стали раскрываться ее глубины – Бердяев, Булгаков... Сейчас очень интересуются обэриутами, абсурдизмом. Это уже интерес поколения, следующего за нами. «Серапионовыми братьями» интересуются меньше, как и имажинизмом, а про Введенского и Хармса пишут много исследований.

Интерес к началу ХХ века уменьшился, и причин этого, конечно, очень много. Но одна из них по-прежнему в том, что прививка атеизма и реализма оказалась очень сильна, религиозно-мистическое восприятие мира для нас затруднено, как и для меня некогда было. А во-вторых, по-прежнему не хватает культуры. Поэзия Серебряного века основана на великолепном знании ее авторами и читателями мировой литературы и мифологии – мы же за последние полвека более просвещенными не стали.

Как ни парадоксально, интерес к Серебряному веку ослаб еще и потому, что он стал более доступным. Для нас он был привлекательным как отчасти запретное и очень сложное знание. Нужно было стать посвященным, чтобы к нему прикоснуться. Теперь, слава богу, мы получили литературу начала ХХ века почти полностью, ее богатство на наших глазах выросло в объеме. Серебряный век оказался огромным, и разобраться в нем – труд не меньший, чем в пушкинской эпохе, а это уже требует больших усилий. С одной стороны, стало проще (что-то уже объяснили в школе, что-то написали во вступительных статьях, издали сочинения писателей Серебряного века), с другой стороны, стало сложнее – и интерес к этой эпохе естественным образом упал.

Но интерес к современной литературе, возвращаясь к началу нашего разговора, очень большой! А современность в свою очередь обращается к прошлому. Андрей Тургенев (мы знаем, что это псевдоним) написал прекрасную повесть о блокаде. И мой студент Вадим Левенталь, который публикуется в вашей газете – 26-летний мальчик! – тоже написал повесть о блокаде, и очень хорошую. Самое интересное, что он увидел то, что мы раньше не замечали, – я, например, даже не знал, как в блокаду действовали храмы. Оказывается, они были открыты, туда многие ходили, и это было для них прибежищем. И названные повести, представьте, читаются. Так что я никак не скажу, что современная литература совсем проходит мимо своих адресатов.

– А вот скажите, повести, о которых вы говорите, это петербургские тексты?

– Совершенно петербургские, блокадная тема в них не случайна! Мой бывший аспирант Евгений Козлов в свое время высказал в журнале «Звезда» одну простую мысль, что в нашем городе постмодернизм невозможен. У нас есть какие-то критерии, которые это не допускают. Мы погружены в особое культурное поле (это, кстати, к вопросу о башне!), которое не ограничивается литературой, но которое есть архитектура, природа, климат, свечение неба. Так задумывал наш город еще сам Петр I. Он, например, сознавал, что одной геополитической идеи для создания Петербурга мало, – и противопоставил идею рая, или идею обучающего пространства. Поэтому он расположил напротив Петропавловской крепости ныне тоже находящийся под угрозой уничтожения Летний сад, который превосходил ее по размерам, а задуман был вообще огромным, в четыре раза больше нынешнего! Это и рай, и обучающее пространство, потому что там всюду под скульптурами он укрепил таблички: не знаешь, кто такие Аполлон, Венера или Вакх, – прочти и приобщись к европейской культуре.

Поэтому город частично компенсирует свое дьявольское начало (которое в нем было заложено, ибо никуда не денешься от сотен тысяч жизней, вбитых в эту болотистую почву, – они все время встают как обелиски, как души, укоряющие нас) талантом художника, вносящего в это пространство ту самую эстетику, что единственно и спасет мир. По слову сначала Достоевского, а потом и Набокова.

ФОТО Дмитрия СОКОЛОВА

Подготовил Александр ЖАБСКИЙ

Версия для печати

Copyright (C) 2000 Издательский дом "С.-Петербургские ведомости"
191025 Санкт-Петербург, Ул. Марата 25. Телефон: +7 (812) 325-31-00 Факс: +7 (812) 764-48-40
E-mail: post@spbvedomosti.ru